Борис Степанович Житков



         Дяденька


     Дело было давно — лет тридцать назад.
     Подрос я, и пришло время меня на работу посылать.
     Если в пекарню меня отдать,  так мамка боялась,  что там простуда: жара да
сквозняки. В кузницу — четырнадцати лет — еще молодой говорят. А в типографию и
слышать  не  хотела:  все  наборщики,  говорит, пьяницы. И каждый день одни эти
разговоры: куда да куда. Хоть обедать не садись. Как будто я в чем виноват!
     Вот раз пришел жилец наш Онисим Андреевич и говорит, что довольно канитель
эту тянуть. С самой весны, говорит, языком бьете, а толку никакого. А я его вот
раз-два — и на место поставлю. "Хочешь, — говорит, — пароходы строить?"
     Еще бы, кто не хочет! Пароходы-то!
     Мамка  опять:  в  воду  там свалится, утонет, и еще что-то будет. А Онисим
Андреевич  был немного выпивши и заругался. Говорит, чтоб завтра утром к заводу
приходил, у него там знакомый есть.
     Всю ночь думал: вот пароходы строим; мачты сейчас ставить, трубу. Главное,
думал, трубу — в ней вся сила. Вот чудак был!
     Утром, чуть свет, — к заводу.
     Там  ходили  в  контору,  туда-сюда; теперь-то я все знаю, а тогда страшно
показалось. Двор большой, прямо поле целое, по нему все рельсы, рельсы, и ходят
вагончики, а на них краны подъемные.  Много их бегает.  Подымет цепочкой груз и
тащит. Я все на них смотрел и о рельсы спотыкался.
     А дальше, у самой реки,  чего-то нагорожено,  высоко-высоко,  все железным
переплетом,  как  будто  дом  какой решетчатый. Это самый эллинг-то и есть, где
пароходы строятся.
     И оттуда такая трескотня,  как будто все время пальба идет из пулеметов, и
только слышно: дзяв! дзяв! — бахает чем-то по железу.
     Пошли туда, а там леса поставлены,  вот как дом в пять этажей строят. Леса
эти около судна нагорожены. А судно из ржавых листов,  толщенных, и листы эти к
железным ребрам рабочие крепят. А по лесам на досках все мастеровые, на полках,
как  мухи.  Мне  сразу  показалось,  что все с пистолетами, только пистолеты на
толстых веревках. Теперь-то я знаю, что это воздушный молоток, и не на веревке,
а  это  трубка  к нему идет, и по ней сжатый воздух гонят от насоса. А в стволе
воздухом  работает  самый  молоток:  мечется взад и вперед, и если к чему ствол
приставить, так бьет шибко, дробно. А тогда мне показалось, что пистолеты.
     По лесам сходни,  переходы,  напихано с яруса на ярус, а мы все выше, выше
лезем;  кругом  так  гудит, в уши бьет, прямо как тебе по голове кто барабанит.
Перелезли  на  самое  судно, на железную палубу. И все железо, железо кругом. И
такой  грохот,  что я думал — не может быть, чтобы это целый день, это, должно,
только сейчас так расшумелись.  Нельзя этого стука выдержать.  Потом оказалось,
что все время так.
     Подводят  меня  к  железному  столику, вроде тумбочки. Вижу, наверху уголь
горит,  а  между  ножками  гармоникой мехи, и ручка сбоку. Мне этот, что привел
меня, показывает на ручку — дергай, значит. Я хотел спросить, что потом делать,
и голоса своего не слышу: кричу — и как немой.
     Такой грохот, аж стонет железо.
     Смотрю,  тут  двое  мальчиков  стоят  и  чего-то греют. Закопченные такие,
черные. Толкают меня, чтоб я за ручку дергал. Я начал дергать, мехи заработали,
уголь  горит;  они  там  что-то  работают, а кругом такой гром,  похоже, что не
строят, а ломают со всей силы, и что вот-вот все завалится, и я сам не знаю, на
чем стою и куда в случае чего бежать.
     А сам качаю, качаю.
     Вдруг один мальчишка  меня щипцами в плечо. Я еще сильнее ручку дергать, а
он  опять  щипцами  —  это  надо  было,  чтоб я полегче, а то уголь вон с горна
улетает, — этот столик  горном называется.  Потом мальчишки вытащили щипцами из
огня заклепки — аж белые — и потащили куда-то. А я все стараюсь.
     Какой-то  дядя  проходил — как толкнет меня в затылок:  что-то показывает.
Ничего не понять — грохот: звенит, бахает кругом. Я сильней качать. Он сорвал с
меня  картуз.  Я  за  картузом  и  пустил  ручку.  Он  тогда  показывает,  чтоб
потихоньку.  Тут мальчишки снова толкают, тычут чем зря, а я ничего не понимаю.
Даже слезы.  Ну, это я больше от дыма — очень едкий. Прямо хоть брось. Так я до
обеда мучился.
     Вдруг все сразу замолкло, и тихо-тихо стало. Я даже испугался, не будет ли
чего сейчас. А мальчишки мне кричат: "Через тебя пять заклепок перепалили!"
     Я тут  первый раз  услыхал,  что у них голос есть.  Все пошли вниз, и я за
народом.
     Мальчишки  ко  мне,  кричат  грубым  голосом: "Ты заклепки не перепаливай,
дяденьке  скажем,  клепальщику,  он  тебя  научит.  У  нас  раз  — и готово". И
показывают мне дяденьку. Здоровый, страшный такой мне показался, в бороде.
     В столовой  все  клепальщики  отдельно сидят и через стол орут, как с того
берега. От этой работы они все на ухо туги, и гам такой стоит,  как будто драка
идет.  А  это  просто обедают. И, раньше чем соседу сказать, в плечо его — раз!
Смотрю,  мой  сидит,  все лицо в гари, и ржа в бороде от железа. Глядит волком.
Вынул бутылку,  хотел пробку выбить, потом сразу трах горлышком об угол, отбил,
выпил половину и соседу ткнул: пей!
     А я поневоле около мальчишек держусь,  один не найду дорогу на работу. Они
говорят:  "Идем,  до  гудка  надо, чтоб горно развести". Дорогой они кричат: "У
нас,  знаешь,  не  в  слесарной.  У  нас разговору нет. Один, — говорят, — тоже
коники строил.  Работали в самом дне, в клетке. Так клепальщик раз его по башке
ручником  —  и  готово.  Так его  там и бросили. А чего, — говорят, — на дурака
смотреть!"
     И все мальчишки курят и через каждое слово ругаются.
     Когда я с работы домой пришел, мамка мне говорит, а я ничего не слышу, как
будто от соседей: еле-еле.
     Потом,  как  стал  я  дальше в завод ходить,  сам стал заклепки греть. Это
гвоздь такой, только толстый, и тупой, как обрубленный, и шляпка толстая.
     Нагрею  заклепку,  несу  в  щипцах дяденьке, кину — она по железной палубе
покатится, он ее подхватит щипцами и в дырку, что сквозь листы.  Шляпку припрет
колом  железным,  здоровым,  а  с  другой  стороны  клепальщик  сейчас ее, пока
горячая,  воздушным  молотком,  этим  пистолетом,  —  трах, трах, тах, тах! — и
сплющит;  головку  с  той стороны сделает, и готово. Давай другую, и пошел. Так
листы скрепляют.
     Я и курить и ругаться  выучился и тоже стал все срыву:  трах, бах и долой.
Дома  мамка  раз  плакала.  Я  пришел с работы,  она мне скорей умыться, а вода
здорово  горячая  была; я — хлоп! — таз перевернул. Сел за стол, как был: даешь
борща!..  Дала. Ничего. И не гудела. А если что говорить станет, сейчас шапку —
и за ворота, а то завалюсь спать.
     Раз  стал  форточку  отпирать — нейдет,  разбухла, что ли? Я взял полено —
раз!  —  и  выставил.   Онисим  Андреевич  заходил,  посмотрел.  "Клепальщик, —
говорит, — натуральный". А я и рад.
     Нет, верно, у нас разговор такой: ткнул, пихнул, ударил.

     Не помню, с чего это пошло. Стал на меня вдруг дяденька гудеть. Все ему не
так.  На  работе  там разговору никакого не может быть, разве только пинком или
тычком, а на дворе он орет: "Я тебе, такой-растакой, морду набью и — за ворота!
Ковыряешься,  —  говорит, — как жук в навозе.  Пойду мастеру скажу, тебя враз с
работы долой!" Каждый день у нас так.
     А  дальше  все  хуже; уж и видеть меня не может. Прямо зверем. Жена у него
умерла.  Я  ее,  что ли, убил? Чего ты меня-то ешь? И что я больше стараюсь, то
хуже. То ему рано  заклепку даешь — гонит,  кулаком  машет,  то  опоздал.  Заел
прямо.
     А работали  мы  тогда  в  самом  низу,  в  самом  что ни на есть дне. Туда
добраться,  как  под  землю:  все  с  палубы на палубу, все железо, все острое,
угольники  ребром  торчат.  Лезешь — темно,  как в ящике.  Вот с верхней палубы
спускаешься  по лесенке, а на второй палубе уже темно. И тут же сейчас люк один
был  такой,  что  если  попадешь,  так  лететь десять саженей, и прямо на ребра
железные. Он только одними рейками и был огорожен. Так, на деревянных стоечках,
и рейки-то  на  живинку  гвоздиками  пришиты. Как спустишься в темноту, идешь и
руку впереди держишь; нащупал рейку около самого этого люка проклятого и сейчас
бери влево и иди уж по борту, тут не споткнешься.  Так  меня  и  дяденька  учил
ходить.
     Так  вот,  работаем  мы с ним в самом низу. Он опять меня шпыняет. Даю ему
заклепку,  он мне ее назад швыряет — значит, пережжено. Я другую — он опять. Да
что это, думаю, зверем каким? Третью несу. Он поймал заклепку да за мной. А там
внизу,  что  в коробке, дым от горна, как в трубе, все судно гудит, как палят в
тебя со всех сторон. Я сам беситься от этого стуку стал. Я ему опять грею, он к
горну пришел, надавал мне по шее и сам стал греть. Ух, обозлился я. Нет, верно,
заклепки я правильно  грел.  Вот,  думаю,  это потому,  что я сдачи ему дать не
могу,  он  и  разворачивается.  И стал думать, что я ему сделаю, когда вырасту.
Было б что под рукой, так, кажется, раз...
     А в обед он опять мне кулаком грозит.  Орет, глухая тетеря, на весь завод:
"Сейчас  к  мастеру  пойду,  чтобы  тут  тобой и не воняло! У меня, — кричит, —
знаешь: раз, и готово!"
     После обеда мне вперед надо было идти, горно разводить. Я спустился в люк,
во  вторую  палубу,  руку  впереди  держу и иду. Нащупал рейку... и ничего, как
будто и не думаю. Взял ее рукой и держу. Вдруг я ее — раз! — и готово. Ей-Богу,
она  еле  держалась.  Оторвал  рейку  я, одним словом, и в сторону ее, прочь со
стоек. Пусть теперь он пойдет, не найдет рейки — раз! — и готово. Да я так-то и
не  думал,  а  злился  только. Стал в темноте, в сторонке, и жду. Вот уж гудок,
пошла работа, все судно загудело.
     Вижу,  дяденька  в  просвете  люка,  что вверху, показался. Потом полез по
лесенке,  и  больше  не  видно.  Темно  там,  и не слышно ничего — так грохочет
кругом. А я стою и жду, дух зашибло во мне. Сейчас... сейчас... И вдруг захотел
крикнуть  со  всей  силы:  "Дяденька,  дяденька,  стой!"  Да  ведь не слышно, а
подскочить  не  успею  все  равно,  и  ноги как примерзли. Я к лесенке наверх и
побежал  вон  с  судна.  А  потом  думаю:  а вдруг он и прошел, как-нибудь да и
прошел?  И  побежал  опять туда, где мы работали. Иду и говорю: "Дай Бог, чтобы
был, ну, дай, дай Бог, чтоб был!" И боюсь идти, а ноги сами так и тащат.
     Наши  там,  а  дяденьки  нет.  И вот клепальщик показывает рукой: борода —
значит,  дяденька-то — где?  Идет, что ли? Я головой помотал и прочь, и бежать,
бежать!  Думаю,  лежит он теперь там, в трюме, разбитый, — не может быть, чтобы
живой. А сам думаю: "Ведь могла же рейка сама упасть, еле ведь держалась. И без
меня  могла  упасть".  Бегу,  а  сам  вою.  И бегу, где б народу меньше. И кому
сказать? Полдвора перебежал и вижу — по рельсам кран ползет и листы несет, а на
кране машинист. Я кричу ему. Не помню уж, что кричал. А он не слушает, смотрит,
куда  листы  положить и чтоб не переехать кого. А я рядом бегу,  падаю, и опять
бегу, и кричу, и вою.
     Он остановился,  опустил листы и потом  ко  мне:  "Чего там?" — говорит. Я
вою — он ничего  понять не может.  Слез с крана.  Я  кричу:  "Упал  дяденька, —
говорю, — с палубы в трюм, там лежит!"
     Тогда он в машине что-то сделал.  "Сейчас", — говорит.  Тут уж я заревел и
хотел бежать. А он кричит: "Стой! Как же найдем без тебя?" Побежал я за ним. Он
там к мастеру; все смотрят. Мастер кого-то позвал, чтобы воздух застопорить.
     Сразу все остановилось — тихо. Вот страшно стало! "Коли стонет или кричит,
услышим".  Свечку принесли. Я смотрю: как я рейку оторвал, так она там и лежит.
"Тут", — говорю.
     Все собрались кругом. Меня спрашивают: "Ты видел?"
     А я весь трясусь, и зубы трясутся.
     Тут веревку принесли и говорят: "Спуститься надо, сначала посмотреть, есть
ли там он".
     А я кричу, как лаю точно: "Я, я, меня спустите!"
     Привязали  меня,  дали  свечку.  Я  в  этот пролет — как в гроб спускаюсь.
Думаю:  если  он  живой, буду его целовать, дяденьку милого моего, лишь бы хоть
чуточку  живой  только. И смотрю все вниз, а что на веревке я, это я и забыл, и
что  высоко.  Свечка  мало  светит.  Я  до самого дна дошел, и нет его, нет там
дяденьки.  Я  стал кричать: "Дяденька, а дяденька!" Гудит в железе мой голос. Я
на веревке походил туда-сюда — нет, и не видно, чтоб был.
     Глянул  вверх — чуть  светлый  круг  видно,  люк это проклятый. Стали меня
подымать. А там уж свет электрический  протянули, и полна палуба  народу, и все
на меня смотрят, а я ничего сказать не могу, как закаменел.
     И вдруг смотрю: стоит среди людей мой дяденька, живой, совсем живой, и все
на  меня  смотрят.  Я  как  брошусь к нему и тут заорал со всего голоса; кричу:
"Дяденька, миленький, родненький!" И заревел.
     А  он  нагнулся,  гладит  меня и совсем добрый-добрый,  гладит меня и орет
хрипло: "Чего ты, шут с тобой? Да милый ты мой!" — и даже на руки поднял.
     А это  он  тогда минул  люк  стороной  и  пошел  за  инструментом,  там  и
завозился — оттого его  тогда  внизу  с  нашими  и  не  было.  Стали  работать,
хватились, а меня тоже нет. Потом, когда воздух стал, наши подождали-подождали, 
да и вылезли поглядеть,  что случилось, чего это весь завод стоит. А тут я. Ну,
вот и все.

     1924

_______________________________________________________________________________



     К списку авторов     В кают-компанию